Филипп Соллерс, "Наука Лотреамона" 4 страница Главная страница сайта Об авторах сайта Контакты сайта Краткие содержания, сочинения и рефераты

Филипп Соллерс, "Наука Лотреамона" 4 страничка


.

Читать реферат для студентов

Если человек исходит из этой практики, то, перестав быть "селезнем сомнения" (субъектом, который ведет свой спор на линии и исчезает на ней), он сразу же становится "гениальным" и "бессмертным", тогда как механизм принимается за свои "исправления", имеющие целью ликвидировать книжную религию ("ничего не сказал"), раковую опухоль библиотеки, ставшей отныне ненужной (Данте, Вовенарг, Ларошфуко, Лаб-шойер. Паскаль), особенно в свете ее "нравственного" идиотизма. Подобно "Песням" и благодаря им, любой текст подлежит теперь чтению и переделке в матрице "Стихотворений". "Великие мысли идут от серд-ца"/"Великие мысли идут от разума". С помощью процедуры охвата противоречивая двусмысленность, свойственная речевой эпохе", заменяется удвоением или повтором, чья цель — обозначить условия, при которых утверждение и отрицание наглухо отделяются друг от друга: это уже не закон, управляющий неким расплывчатым и двойственным единством (которое переходит от одного к другому, но неспособно сказать ни "да", ни "нет"), но законы дуального порядка пермутации (где все есть "да"/все есть "нет"). "Я записываю свои мысли по порядку, следуя строгому плану и замыслу. Если они верны, то первая пришедшая в голову окажется следствием всех прочих. Это и есть настоящий порядок. Он отмечает мой предмет каллиграфическим беспорядком". Таким образом, пространство письма получает установку в зависимости от эффектов ретроактивности и маркирования (субъект находится в маркируемом им объекте; письмо локализуется в ином, тем самым осуществляя необходимый сдвиг; явление, возникающее раньше, оказывается следствием того, что появляется позже и имеет вид функции целого).

Это пространство устраняет самую возможность какого бы то ни было происхождения, причинности, иерархии, фетишизации ("Религии — это плоды сомнения"), "гимна", проделывая работу, направленную как на утверждение, так и на отрицание. Однако такое перевертывание не является обычным перевертыванием. Ведь и школьный надзиратель в состоянии понять "поэтов нынешнего века", "заменяя утверждения на отрицания. И наоборот". И однако это "наоборот" остается практикой школьного надзирателя — не более того. "Если нелепо нападать на первоосновы, то еще более нелепо защищать их от этих нападок. Я во всяком случае заниматься этим не стану". "Стихотворения" — это не защита "исключительного блага", "необходимых истин" или "первооснов"; лишь наименьшее зло, именуемое благом, защищается при помощи общего места, гласящего, что утверждение замешано на отрицании, а отрицание — на утверждении, что отрицание есть нечто противоположное сдвигу и производимой им смене логических уровней. В "не-защите", свойственной письму, производится не что иное, как функциональная активизация пространства, которое не знает противоположностей, ибо само является не только противоречием в действии, но и познанием этого противоречия (наукой о нем) — непротиворечием, противописьмом. Речь идет не о простой замене утверждения на отрицание, но о том, чтобы обнаружить место (конкретное, историческое) этого "я заменяю", обнаружить сам акт "замены", а не его формулировку. "Когда я записываю свою мысль, она от меня отнюдь не ускользает, и это напоминает мне о моей позабытой было силе. Чем более скована моя мысль, тем больше знания и получаю. Для меня важно только одно: постичь противоречия моего ума и ничтожества". Модификация паскалевско-Го "записывая" и появление "скованной мысли" (вместо "ускользнувшей мысли") подчеркивает процесс раз-отчуждения, совершающийся в текстовом письме. БудУш скована и сконцентрирована на линии, мысль забывает о силе своего изобилия, воображает себя слабой и ничтожной (думает, что она и есть то самое отрицание, которое является ее носителем). В ответ на эту уловку появляются слова "когда я пишу", напоминающие о том, что мысль есть воплощенное письмо. Так, "сердце человеческое" становится "книгой, которую я научился уважать". Утверждение "человека" совпадает с его решительным отрицанием, и человек, принадлежащий дискурсу, окончательно демистифицируется: "Муха нынче плохо соображает. Человек жужжит у нее над ухом"/" Можно быть справедливым только не будучи человеком"/"Лишенный несовершенств, не переживший падения человек уже больше не является великой тайной" — и текстовой человек становится "существом, свободным от заблуждений"/"победите-лем химер, завтрашним дивом, закономерностью, терзающей хаос" и "примиряющей все" (но отнюдь не противоречия, как это свойственно делать субъекту дискурса, разрывающемуся между высказыванием-процессом и высказыванием-результатом). Так, для Паскаля (настойчивость, с которой в "Песнях" и в "Стихотворениях" на сцену выводятся Декарт и Паскаль, исторически оправданна) непостижимость основана на противоречии. Однако для диалектической практики и теории трансфинитного (бессубъектного) текста (по отношению к которому, напомним, записанный текст является лишь следом, подлежащим неустанному переписыванию) "нет ничего непостижимого"; "мысль отнюдь не менее прозрачна, чем хрусталь". Текст способен "выразить отношения, существующие между первоосновами и второстепенными истинами жизни. Всякой вещи — свое место". Он становится наукой о том, как высказывать отношения, наукой о высказанное™ высказывания высказанного и в то же время — наукой о месте "вещей" (об их динамической спациализации, об их переменчивом и до бесконечности подвижном театре, в котором нет ни актеров, ни зрителей). Он "открывает законы, дающие жизнь теоретической политике", "психологии человечества". Он — единственное радикальное средство изничтожения "культов" ("Нелепо обращаться к Элохиму со словом... Молитва — фальшивое действо"). Он, наконец, переступает порог собственного рождения: "Мне неведома иная благодать, кроме самого рождения нашего. Беспристрастному уму доступна вся полнота ее". Он разоблачает всяческую сентиментальность: "Любовь не следует путать с поэзией". Он полагает труд в качестве движущей силы диалектического производства ("Труд — лучшее лекарство от приливов чувственности"), подчиняющегося лишь "предъявленной", то есть практической истине: "Помимо истины, мне неведомы никакие препятствия, которые разуму не дано было бы преодолеть". Он знаменует абсолютный разрыв с зыбкостью феноменального мира: "Всякое явление преходяще. Я же отыскиваю законы".

Загрузка...

Следствием такого поиска должна стать соотнесенность "поэзии" со знанием. "Нет ничего более естественного, чем прочесть "Рассуждение о методе " после того, как прочтешь "Беретку". Подобно тому как "поэтическая" практика дает доступ философии, действие письма должно находиться в "единстве" с собственной мыслью. В противном случае "переход утрачивается. Разум противится нагромождению заржавелых железок, противится мистагогии". Если трагедия (трагическое представление) есть не что иное, как "нечаянная ошибка", то она все же сохраняет свой "авторитет" в той мере, в какой допускает "борьбу". Предметом ликвидации оказывается софизм (не диалектизированное текстом знание) — "последыш метафизического гонгоризма пародирующих самих себя авторов моего героико-бурлескного времени". Задача состоит в том, чтобы ввести в язык (через "песнь") то, что следует сделать, причем совершенно недвусмысленно, дисимметрическим путем — за счет качественного скачка и неравномерного развития: "Я не воспеваю того, чего не следует делать. Я воспеваю то, что следует делать. Первое не включает в себя второго. Второе включает в себя первое". Равным образом, добро есть не "противоположность" зла, но "победа над злом, отрицание зла" (отрицание отрицания). Действие письма освобождает в языке место для некой совокупности, стоящей вне закона, диктуемого образной истиной: "Чтобы быть доказательной, максима не нуждается в истине. Одно умозаключение предполагает другое. Максима — это закон, который включает в себя совокупность умозаключений. Умозаключение становится все более полным по мере приближения к максиме (к практической скриптуальности). Став максимой (письмом), оно отбрасывает доказательства метаморфозы". Выведенный таким образом "закон" искушает какой бы то ни было определенный, мгновенный, фрагментарный смысл: он содержит семантические противоречия, необходимые и достаточные для того, чтобы его эскиз превратился в некую завершенную последовательность, видоизмененную по сравнению с полым (совершенным) языком, который поддается заполнению, но отнюдь не исчерпанию. Таким образом, дуалистическому (добро/зло) и механистическому вокабулярию, где каждое слово определяется своей противоположностью, свойственна принципиальная неустойчивость, формирующая в механизме нечто вроде скриптабулярия, задача которого — преобразовать словесный ряд, при этом всякий раз учитывая молчаливый, инскриптивный сдвиг. Этот процесс объясняет, почему "банальная истина" с необходимостью "заключает" в себе "гениальное" положение — механизм фабрикует "гениев" сколько угодно и когда угодно, контролируя процесс вербального порождения: "Слова, выражающие зло (выражающие отрицание), обречены на то, чтобы служить пользе. Идеи совершенствуются, и смысл употребляемых слов играет здесь не последнюю роль". Язык, и без того живущий в письме, мало-помалу сам себя интегрирует, растворяется в письме и минует все "остановочные пункты", в которых метафизика стремится его задержать. "Плагиат необходим. Прогресс требует плагиата. Он неотступно следует за фразой автора.., стирает.., заменяет". Движение письма есть одновременно стирание, замена и развитие: "Для того, чтобы максима была безупречной, ее не следует исправлять. Ее следует развить". "Иная мысль кажется нам не новее, чем дважды два, но стоит развить ее, как мы понимаем, что это — подлинное открытие". Требование развития исходит от самого текста, порождающего и формирующего собственные операторы, развивающегося в них, через них и через их преодоление. А раз так, то Дюкасс получает возможность прочесть то или иное место из "Песней" Лотреамона, то есть развить (переписать) его, коль скоро, написав "Песни" и конституировав их читателя, сам он также сделался читателем, неважно каким, но другим по отношению к самому себе. "Комментарии излишни". Текст, порождение двоих, которых он порождает, устанавливает здесь свой закон: "Тот, кто внемлет одному, пренебрегая другим, лишает себя всех опор, дарованных нам во обретение путеводной нити". Дискурс тем самым обретает единство за счет действия: "Коль скоро душа едина, в рассуждение могут быть вовлечены и чувства, и ум, и воля, и разум, и воображение, и память". "Отвлеченные науки", в противоположность тому, что говорит Паскаль, называются в качестве неотъемлемого свойства "человека". Соотносясь с ними, "писатель" может, "не отделяя одно от другого... указать закон, управляющий каждым из его стихотворений", иными словами, предположить одновременно и высказывание, и высказанность высказывания высказанного, указать во множестве языков не только метки к которым они восходят, но и пространства, в которые они вписываются, в которых они развиваются, обмениваются, вспоминаются, исчезают, разлагаются, восстанавливаются, разнообразятся. В этом случае дело идет уже не о каком-то произвольном описании (в той мере, в какой оно привязано к системе реальности и знака): "Описания — это прерии, три носорога, половина катафалка. Они могут быть воспоминанием, пророчеством. Они — не абзац, который я сейчас заканчиваю". В инскрипции, подписывании и транскрипции слово замещает не свой "смысл", но метку более общего характера, чьей цитацией оно является, подобно тому как цифра замещает число. Так, в структуре расщепленного субъекта говорения слово "правитель" замещает "правительницу". Но "Правитель мировой души не управляет каждой душой в отдельности. Правитель отдельной души управляет и мировой (слово "правитель" вписано в текстовой процесс), но лишь тогда, когда обе эти души в достаточной мере слиты, и мы можем утверждать, что правитель есть правительница лишь в воображении потешающегося над нами полоумного". Механизм осуществляет управление и контроль над типами (над обобщенными совокупностями, моделями), а не над отображениями, копиями и репродукциями. "Бывают люди, которых не назовешь типажами. Типажи — не люди. Не следует подчиняться случайному. Итак, от типов можно перейти к предписаниям (к максимам, к всеобъемлющим формулам, к законам), постоянно напоминающим нам, что относятся они не к понятиям или субстанциям (в чем хотел бы уверить нас капиталистический строй "знания"), но к самому акту их артикулирования, их формализации: механизм функционирует, исходя из пустоты и будучи направлен в пустоту; он движется сквозь диалектику истории таким образом, что "большое сходство-различие" считывает "малое сходство-различие" до-исторического текста (так, "некоторые философы умнее некоторых поэтов... Платон — это... не Андре Шенье"; иными словами, будучи более "умной", функция "Платон" тем не менее коррелирует с функцией "Андре Шенье", так что обе они находятся в отношении взаимного производства: всякий платоник есть некий Андре Шенье, который может об этом и не знать). Эффект текстовой интеграции, охватывая отношения между наукой, философией, религией, политикой, экономикой, техникой, правом, искусством, в конечном счете становится возможен благодаря существующей между ними устойчивой, хотя и неявной взаимосвязи, благодаря открытию афонетизма, благодаря зазору между знаковым и пространственным (практическим) письмом, письмом записанным и письмом пишущим, причем последнее включает в себя первое и в любой момент способно опровергнуть любые его положения. "Существует философия для наук. Для поэзии философии не существует... Странно, — скажет кое-кто". "Суждения о поэзии ценнее самой поэзии... Философия, понимаемая таким образом, охватывает поэзию. Поэзии не обойтись без философии. А вот философия обойдется и без поэзии". Однако: "В поэзии существует своя логика. Но это не та логика, которая царит в философии. Философы — не то же, что поэты. Поэты вправе поставить себя выше философов". Философия должна быть логической поэзией, а поэзия (поэзия, подвергнутая оценке) — всеобъемлющей философией. Но опять-таки: "Наука, которой я занимаюсь, это наука, отличная от поэзии. Я не воспеваю поэзию. Я силюсь обнаружить ее источник". Как тут не заметить, что, благодаря способу, каким они отсылают друг к другу, слова наука/философия/поэзия начинают обозначать некую замкнутую систему, чей "источник" как раз и обнаруживается в результате текстовой операции? Этот источник, который следует рассматривать не как некое "общее" первоначало, но, скорее, как место, где совершается событие, названное нами "проникновением", — этот источник, лежащий по ту сторону "чувств" ("не ведающих порядка своего течения"), напоминает тот самый "принцип", который выдерживается "твердо и последовательно" — "страница за страницей". "Этот принцип — несуществование зла". Описательный уровень есть уровень метафизики знака и понятия, противостоящий любой практической ломке, что же до текстового принципа, то он, запуская в оборот идею несуществования нет (отрицания), заставляет ее двигаться в ряду утверждений и негаций, где обе силы в конечном счете остаются взаимонепроницаемыми. "Ничто истинное не ложно, а что не ложно, то истинно. Все противоположно мечте и обману". Так "человечество" приближается к своей "зрелости" (к своему диалектико-революционному периоду). "Трагедии, поэмы, элегии не будут больше занимать первое место. Во главу угла будет поставлена холодность максимы!"... "Жанр, избранный мною, столь же отличен от жанра моралистов, лишь констатирующих зло, но не указывающих на лекарство, сколь жанр мопалистов схож с мелодрамами, надгробными речами, одами и религиозной ученостью. Ощущение противоборства отсутствует". "Противоборство", которое трансфинитный текст выводит здесь на сцену, создает новую среду, где совершается уже не вечно повторяющийся акт умствования, тих индивида, находящегося в зависимости от своего имени, словно от собственности, но "человеческое" действие как таковое: "Поэзия должна твориться всеми, а не одиночками". У субъекта, который говорит, но воображает, будто он пишет, "одни и те же слова повторяются чаще, чем надо бы": девербализующий механизм не функционирует в модусе анонимности, в модусе "двое-и-все", ликвидирующем принцип "один-и-никто" прежней истории. Эти "двое-и-все" замыкают систему знания ("У всякого знания есть две крайние точки, и эти точки непременно соприкасаются"), которое, продемонстрировав все, что "доступно человеческому разумению", под конец обнаруживает, что люди "знают все" (Паскаль: "не знают ничего"). Речь идет об "умудренном неведении, осознавшем себя". "Те же, кто вышел из природного неведения, но не достиг его противоположности (то есть те, кто эксплуатирует преходящую систему знаний, сопротивляясь революционному насилию текста), набрались обрывков знания и вообразили, будто все превзошли. Они-то как раз и не потрясают мира, не судя обо всем вкривь и вкось". "Чтобы познать какой-нибудь предмет, не следует входить в его детали. Без деталей наши знания так прочны!" Трансфинитное письмо ставит целью уже не истолкование, но изменение "мира"; мало того, что оно утрачивает референциальность (перестает сосредоточиваться на "вещах" или "вещи в себе", ибо оно несводимо к системе "субъект-знак-понятие-референт"), но, подобно тому как оно обладает способностью превращать любые высказывания в вербализмы, оно рассматривает мир знания в качестве некоего, пусть и неопределенного, но конечного текста, где все может быть познано путем наведения. Вот почему трансфинитное письмо может решительно порвать с идеализмом, прекратив "осушать слезы человечеству", "разговаривать с ним как с братом": "это будет вернее". Оно может упорядочить и всю совокупность "человеческих" функций, придав им образ прогресса: "Для того, чтобы изучать порядок, не нужно изучать беспорядок. Научным изысканиям, равно как и всяким там трагедиям, стансам к моей сестрице и бреду умалишенных, здесь нет места". Наукообразная наука (культ знания) в конечном счете есть некий огрех письма, утрата пространства, в чем повинна и поэтизирующая поэзия — немножественная, непрактическая ("Стихотворения"), ненаучная, неисторичная. По сравнению с текстовым молчанием, которое ничего ни от кого и ни от чего не требует, она только и делает, что возводит в ранг теории некий "непристойный" феноменализм: "Теорема по природе своей — насмешница. В ней нет ничего непристойного. Теорема не стремится найти применение. Применение, которое находят теореме, принижает ее, и само вследствие этого становится непристойным. Применение есть вызов материи, протест против ущерба, наносимого духу. Будем называть вещи своими именами". В практике дисимметрии, в практике холостого, трассирующего смещения, которое контролируется механизмом в пределах некоего неоднородного пространства, происходит качественный "скачок", мутация, избавляющая язык от его "земной", презентативной, ПОНЯТИЙНОЙ, структурированной кругообразности ("Чтобы описать небо, не следует использовать слова, которыми описываешь землю") и одновременно предполагающая известную оговорку, активное отсутствие, затрагивающее также и "законы": "Не всякие законы следует объявлять вслух". Этот порядок, объемлющий "язык", присутствует в явлении, именовавшемся до сих пор "моралью"; ныне же он превращается в теорию сдвига, "исключительного блага"... фразу Паскаля: "Язык со всех сторон одинаков. Чтобы судить, нужна неподвижная точка опоры. Из порта судят о тех, кто на корабле, но где нам найти такой порт в морали?" Дюкасс переделывает следующим образом: "Чтобы судить, нужна отправная точка. Но где в морали нам найти такую точку?" Вот почему "каким бы ни был ум отдельного человека, способ мышления должен быть один для всех". Механизм, действие которого, между прочим, обнаруживается не в одних только "поэтических" ухищрениях, но и в самом обычном разговорном языке ("Должен ли я писать стихами, дабы отделить себя от других? Пусть решит милосердие!"), основан не на "разуме", а потому способен познать и уразуметь этот разум ("Порядок царит в роде человеческом: разум и добродетель вовсе не берут верх в сознании людей"), использовать его силу ("Сила разума куда очевидней у тех, кто знает о ней, чем у тех, кто ее не осознает"), то есть диалектическую способность нотации, связанную с текстовым действием, — противоречивую науку".

Мы попытались объяснить, каким образом линия вымысла (на которой мы появляемся вначале), будучи рассечена и вскрыта с помощью практики, преобразует знание, ретроактивно воздействующее на эту линию, плюрализует, вертикализует, множит его и выстраивает ярусами, поскольку новое знание способно высказать себя не иначе как в форме исправлений, цитации, негативных и противоречивых интервалов (в форме механизма). Вот почему мы имеем возможность наблюдать, как, двигаясь от первой песни к шестой, "Мальдорор" осуществляет столь полную пермутацию, что она, позволив прочитать "Песни" в повествовательном режиме, затем выстраивает их, подобно гексаграмме, на ретроактивную "глубину": таким образом, что читать их, в конечном счете, означает читать интервалы, пустоты между ними, имманентную геометрию языка, которым они пользуются как системой пространственных меток. Всякий раз вновь начинаясь с первой строки текста (или с любого его слова), процесс чтения движется сквозь фразы и знаки, которые, сохраняя изначальную определенность, вместе с тем приобретают прозрачность, причем этот аннулирующий (насыщающий) обратный ход одновременно удостоверяет их и их же изглаживает. Текст отныне выписывается в своего рода колонки, а "пустые места" в этих колонках заполняются пассажами из "Стихотворений": все, что не говорится, пишется. Узнать, что "говорит" текст (а в этом-то и состоит познавательная роль письма), значит освоить пространство, связанное с ним своего рода числовыми отношениями. Происходит взаимовключение, взаимоналожение двух текстов, произведенных указанным образом; возникает возможность их взаимного чтения, когда каждый из них как бы смещается по отношению к акту собственного производства. Среди всех силовых линий текста повествовательная линия отличается тем, что указывает на пространство письма, и это пространство выводится на уровень знания (науки) с помощью логического механизма, который она сама создает и сама же уничтожает, который ею создается и ею же уничтожается. Стирая собственные высказывания, трансфинитный текст устанавливает непосредственную сообщае-мость между письмом и историей.

Мы, стало быть, оказываемся перед лицом такой науки, которая имеет целью не "истину", но порождение и уничтожение собственного текста, равно как и того субъекта, который в нем запечатлевается. Мы можем анализировать этот текст как след, оставшийся в результате некой непрерывно возобновляющейся (то есть "прогрессирующей") операции. Таким образом, возникнув на биографической линии (генеалогия, филиация), организм X движется навстречу собственному исчезновению, и это движение, достигнув предела, предполагающего некую логическую мутацию (противоречие, отрицание), вводит его в то особое пространство, по отношению к которому все, что "записано" (обозначено), оказывается всего лишь следом и остатком. Этот процесс приводит к переполнению социоис-торической системы речи, он раскупоривает ее, вскрывает замкнутый механизм, предусмотренный этой системой, в которой, будучи раз порожден, он в дальнейшем должен вновь и вновь совершать акты самопорождения, обращаясь на самого себя. При этом он совершает переход от обычной диахронии к синхронии, а затем к чему-то такому, что не является ни тем, ни другим, — и это позволяет ему, исходя из нулевой степени синхронии, установить контроль над любой возможной диахронией, осуществить диахронический процесс второй степени — текстовую историю.

Таким образом, поделенное на периоды, многомерное письмо времени (наличное и отсутствующее) образует пространство своего собственного закрепленного в знаках строя, и оно же сводит на нет этот строй: "Мне не нужно заботиться о том, что я буду делать в дальнейшем. Я должен был делать то, что я делаю. Мне не следует сейчас открывать то, что я открою позже. В новой науке каждой вещи — свое время. В этом ее совершенство".


Другие страницы сайта


Для Вас подготовлен образовательный материал Филипп Соллерс, "Наука Лотреамона" 4 страница

5 stars - based on 220 reviews 5
  • Кто-нибудь хочет заболеть?
  • Природа науки: что вам необходимо знать для проведения исследования?
  • Как накормить детей
  • Exercises
  • Развитие внимания 2 страница
  • Развитие внимания 5 страница
  • Дополнительная. 1. Анастази А. Психологическое тестирование
  • ГРАММАТОЛОГИЯ — традиционно — область языкознания, которая устанавливает и изучает соотно­шения между буквами алфавита и звуками речи.