«Единственная» — одна из лучших повестей словацкой писательницы К. Ярунковой. Писательница раскрывает сложный внутренний мир девочки-подростка Ольги, которая остро чувствует все радостные и темные 12 страница Главная страница сайта Об авторах сайта Контакты сайта

«Единственная» — одна из наилучших повестей словацкой писательницы К. Ярунковой. Писательница открывает непростой внутренний мир девочки-подростка Ольги, которая остро ощущает все веселые и черные 12 страничка


.

Между домами было немножко теплее, чем у Дуная, зато и прохожих было во сто раз больше. Я встретила Кинцелку и страшно «обрадовалась». В самом деле, только ее мне недоставало для полного счастья. Конечно, она была не одна, а с парнем, за которого ее хотят выдать замуж по окончании школы. То есть не он должен кончить школу — он уже работает, — а Кинцелка. У нее есть младшие сестры, вот и говорят, будто мать хочет как можно скорее повыдавать их замуж. Наверное, это правда, потому что парочка держалась под ручку. Или они просто пользовались туманом. Пес их знает! А что мне до них?

— Ой, приветик! — удивилась Кинцелка. — Ты тоже туда идешь?

— Нет, — сказала я, — я не туда. А куда это?

Дело в том, что мне вдруг стало интересно, куда ходят с женихами, в особенности куда ходит Кинцелка.

— Да к Шанталу! Его старики смылись на два дня. Карчи дает родео. Сегодня первая эпоха.

Вот как! Родео, эпоха первая! Дает Карол Шантал, ученик одиннадцатого класса, красавец и хулиган.

— Ну пока, — тронулась я дальше.

— Ладно, всего, — согласилась Кинцелка, а жених начал уговаривать, чтобы я пошла с ними, что Карчи будет в восторге от нового явления. Кинцелка кисло молчала. Еще бы — не хотела, чтобы я пошла с ними. Именно это меня подзадорило.

— Вы уверены? — защебетала я нарочно, как жаворонок.

— В чем я уверен? — тупо спросил жених.

— В том, что Карол Шантал обрадуется.

— Карчи-то? Господи боже мой, это же яснее ясного!

Господи, что нашла Кинцелка в этом парне? Таращит глаза, как тюлень, а когда разговаривает, чуть ли не касается носом собеседника. Да если б еще нос как нос. А то ведь носишко! Курносый носишко с шишкой на конце. Он прямо-таки теснит меня этим носишком, а я не могу подвинуться — жених уже схватил меня под руку и потащил за угол, к дому Шантала, и Кинцелка уже совсем не Кинцелка, а кислый огурец, а меня чертовски забавляет, как жених толкает ее локтем в бок, заставляя превращаться в кисло-сладкий огурец, и в конце концов она через силу, но очень сладенько пропищала:

— Факт, если у тебя нет другой программы, пошли с нами.

Эх ты, ящерица, программа у меня действительно совсем другая! Но я, если хочешь знать, нарочно пойду. Хоть время убью, а туманом я достаточно надышалась, и ходить по улицам больше неохота.

Карчи встретил нас радостно. Великолепно разыграл сцену встречи, так что я чувствовала себя принцессой, которую приветствует в своем замке какой-нибудь аристократ. Он пятился передо мной через две шикарные комнаты и ввел меня в третью, а может быть, в тринадцатую, раз уж все было как в сказке. И все бы хорошо кончилось (как в сказке), если бы тринадцатая комната не была отделена от предшествующих красным занавесом, и Карчи не запутался бы в этом занавесе, как в сетях, и если бы он в итоге не приземлился бы на животе, а сорванный занавес не покрыл бы его, подобно траурному покрову. И сразу обнаружилось, что мы вовсе не в сказке, и ничто хорошо не кончится, а, наоборот, все начинается очень подозрительно. Потому что комната, конечно, была не тринадцатой, а всего-навсего третьей, из чего следует, что в ней не было никаких тайн, а стояли обыкновенные кресла и тахта, и на них тесно сидела молодежь. Это бы еще ничего, но подозрительным был стол, заставленный рюмками и бутылками, и, если пристальнее всмотреться в присутствующих, можно было ясно заметить кое-какие подозрительные признаки.



Когда Карчи полетел, все захохотали, вскочили, человека четыре бросились его поднимать и, окутанного занавесом, раскачали и бултыхнули на тахту. Остальные с визгом катались по полу, и, когда они более или менее успокоились, я и увидела, что выглядят они как-то подозрительно. Кроме Кинцелки, здесь была еще одна наша девчонка из параллельного класса. Потом две десятиклассницы и куча мальчишек, более или менее знакомых. Из нашего класса был Валович, из «Б» — Петерсон (хотя он и не швед), остальные на год-другой старше нас. Когда все уселись, я убедилась окончательно, что вид у всех максимально подозрительный. За исключением Петерсона. Он единственный нормально сидел в кресле, его гладкие волосы невыразительно-светлого цвета были зачесаны набок и разделены старомодным пробором. Он курил, но не казался подозрительным.

Все столпились вокруг меня. Жених наполнил рюмку, одну сунул мне в руку — надо, мол, выпить за встречу. Я огляделась. Все чокнулись со мною. Мне было ясно, что кое-кто из моих одноклассников предпочел бы увидеть меня в преисподней. Ха-ха, еще бы! Я пригубила. Ух, черт, крепкое! Все ждали, как я отреагирую.

— Блеск, — сказала я. — Сколько звездочек?

Я знала — алкоголь измеряется звездочками. Три, пять, семь — всегда нечетные числа, и чем больше число, тем крепче. У нас дома на Новый год была бутылка только в пять звездочек.

Все заржали. Жених обхватил меня за плечи и, казалось, носом воскликнул:

— Нисколько, Олечка! Это водка. У водки не звездочки, а градусы.

— Водка! — выкрикнул кто-то из ребят. — Московская, советская. Не бойся, пей, прогрессивная, с гарантией!

Осел! Намекает на моего отца.

— Ну же, Олечка, — приставал жених, — до дна, Олиночка!

Олиночка! Кто это тебе «Олиночка»? И катись подальше, не хватай меня, а то как тресну прямо при твоей Кинцелке!

Загрузка...

— Нет, — я резко поставила рюмку, стукнув по стеклянной доске на столе. — С меня хватит. А что, собственно, вы отмечаете?

— День рождения Карчи!

— Который был месяц назад?!

— Но тогда сыночек в белой рубашечке пировал под крылышком родителей.

— А теперь его предки тю-тю!

— Эй, эй, эй! — Карчи начал выпутываться из-под занавеса.

Он что-то бормотал, вздыхал и жалобно посматривал на меня. Я все еще стояла около тахты. Сесть было некуда.

Валович все время ловил транзистором Люксембург. Приемничек внезапно взвизгнул, запищал — и неожиданно громкая музыка заполнила задымленную комнату.

Парочки повскакали, начали танцевать. Играли блюз, но они шпарили твист. Им, видно, хотелось извиваться и выламываться — танцевали довольно вызывающе. И у меня заходили ноги. Я подумала: хорошо бы меня пригласил Петерсон. Мы бы с ним танцевали прилично. А он сидел, как морковка в грядке, курил, и я еще по нашему школьному вечеру знала, что он не танцует. Жених, к счастью, отплясывал с Кинцелкой. Стало куда веселее. С музыкой ведь всегда веселее.

Валович танцевал один, транзистор висел у него на шее, и сначала он казался мне ужасно комичным. Сначала, пока я не заметила, что он едва стоит на ногах, колени у него подгибаются, и все движения у него куда более старческие, чем у моего дедушки из Кисуц. Костюм у него измялся, а волосы были острижены под дурачка, и это удивительно было ему к лицу. Взгляд у него был какой-то бесцельный, словно он, прищурившись, всматривался в самого себя. Всматривайся хорошенько, пьяный молокосос! Жаль, что не можешь посмотреть на себя со стороны. Увидел бы картину отравления алкоголем. Вот нарисую тебя и завтра в школе покажу тебе твой портрет. Сразит он тебя наповал, Валович! Завтра? Твое счастье! Завтра я тебе уже ничего не покажу. И закрой рот, господи, смотреть противно!

— Ольга, — вздыхал на тахте Карчи, — ох, как мне плохо, Ольга! Да ты садись, Оленька. Тебя ведь Оленькой зовут?

— Нет, — засмеялась я, — Евой!

В седьмом классе этот Карчи с ума сходил по моей подружке Еве.

— Ева… — пробормотал он. — Какая Ева? Подойди поближе, не слышу. Орут, как павианы.

Я села на тахту и тогда заметила, что Карчи белый как полотно, глаза у него провалились, а рот приоткрылся — помирает, и только! И двигаться перестал… Я оцепенела от страха, хочу позвать кого-нибудь, но в этом диком гаме собственного голоса не услышишь… Я коснулась руки Карчи — может, уже похолодела? Он приоткрыл глаза, схватил меня и жутко простонал:

— Поцелуй меня, ну же, скорее!

Я вырвалась, вскочила и, не будь Петерсона, пулей вылетела бы на улицу. Но Эрик Петерсон поднялся, остановил меня и сказал:

— Не обращай внимания на пьяную свинью. Садись сюда.

Он неторопливо погасил сигарету в пепельнице, вышел из комнаты, принес стакан воды и выплеснул ее в лицо «умирающему» Карчи. Тот встряхнулся как мокрый пес, заржал как дурак и довольно быстро встал. Не обратив никакого внимания на меня, шатаясь подошел он к столу и начал перебирать бутылки: не осталось ли выпивки. Он явно начисто забыл все, что было до того, как его облили водой. Зато я помнила. И не могла больше видеть его.

Музыка внезапно смолкла. С транзистором что-то случилось, мелодия оборвалась на полуслове (английском). Парочки не расходились, ждали. Валович стучал по транзистору, вертел кнопки — молчание. В комнате висел густой дым, и оттого, что стало тихо, вдруг полезли в глаза разбросанные стулья, скатанные ковры по углам, переполненные пепельницы и множество грязных рюмок. Мамочки! Прямо как в сомнительных фильмах! Интересно, когда они успеют все это убрать? Даже паркет облили. Хотела бы я видеть, как Карчи будет натирать полы! Сдается мне, погорит он на этом деле, если только нет у них уборщицы, что вполне возможно у таких аристократов. Только дым не выветрится и за неделю.

— Ты не можешь открыть окно, Эрик? — попросила я Петерсона (его зовут Эрик, но он правда не швед).

— Боже упаси! — крикнул жених. — Не надо, Олиночка! Дамы простудятся. Не могу я взять такого груза на совесть!

Ха! «Дамы».

— Тем более мы сейчас будем играть в фанты. Хорошо?

Стали рассаживаться, девчонки хихикали, жених распоряжался вовсю. Идиот! Кому интересны фанты? «Летает, летает, доска летает, деточки пальчики не поднимают!»

Подняли пальцы добрая половина. Жених стал собирать фанты. Один отдал ботинок, другой — пиджак, третья — кожаный пояс. Карчи, давно ходивший в одних носках, спустил с плеч тонкие подтяжки, выскользнул из брюк и бросил их жениху. Грянул хохот. Я было оторопела, но Карчи был такой смешной в пиджаке и красных трусиках, что и я не удержалась от смеха.

Вот умора!

На бутылке срезалась и я. Напрасно я спорила, что бутылка летает, если ее подбросить. Моя туфля отправилась к жениху. Носовой платок он не взял: полагалось отдавать что-нибудь из одежды. Минуту спустя я охотно отдала вторую туфлю: они немного промокли, пусть хоть подсушатся. Игра продолжалась, многие уже щеголяли в трусиках, и уже становилось неладно — одна десятиклассница отдала в фанты свой свитер и осталась в комбинашке. Не думала я, что она на это способна.

— Может, пора разыгрывать фанты? — шепнула я Петерсону. — Скажи этому ослу.

Петерсон посмотрел на десятиклассницу.

— Еще четыре круга, — отметил он.

Четыре круга! А на ней всего четыре вещи и осталось. Если не раньше…

— Послушай, — дернула я Петерсона, — но ведь это ужасное свинство. И не дыми ты, как фабричная труба.

Он взмахнул рукой и погасил сигарету.

— Ничего, ее это не смущает.

Мы заговорились и не подняли пальцев, когда назвали ракету! Эрик отдал галстук, а у меня ничего уже не было.

— Давай свитер! — орал жених. — Или юбку!

— А больше ничего? — крикнула я. — Вот носовой платок.

— Не годится, — заржали все. — Помоги расстегнуть «молнию», Эрик!

— Я помогу!

— Не ломайся, Оленька!

— Не задерживай игру!

Жених подошел ко мне, но, не успел он до меня дотронуться, я оттолкнула его с такой силой, что он налетел на стол и свалил рюмки.

— Не выпендривайся! — кричали мне. — Играть так играть!

— Нужна нам такая!

Карчи прикрикнул на них, обнял меня за плечи.

— Ну сними свитерочек. Ведь тут тепло. Ну!

Я могла снять свитер — под ним у меня была еще красная майка, бабушка заставила меня ее надеть. Но я уже поняла, что тут делается, зачем жених все это затеял. Гнусный убийца, распутник! Алкаши, болваны, развратники!

— Пусти! — вырвалась я от Карчи. — Отдайте мои туфли! А ну-ка давайте мои туфли!

Жених смеялся. Все смеялись, отвратительно кривляясь в дыму. Жених прыгал передо мной, держа под мышкой мои промокшие мокасины. Рассвирепев, я попыталась их вырвать, но он увернулся и свалился на тахту. Идиот, думал, что я с ним начну бороться. Я хорошо знаю, что он так думал, и хорошо знаю почему! Знаем! Все уже знаем! Я протолкалась через толпу полураздетых идиотов, в одних чулках выбежала в прихожую и набросила пальто. Но уйти я не могла. Не могла же я уйти ночью босиком!

Спас меня Петерсон. Пришел и спас меня.

— Не сходи с ума, — и он подал мне туфли. — Есть из-за чего реветь. И ступай отсюда.

Дверь не поддавалась. Напрасно я дергала ее. Петерсон снял цепочку, и дверь сразу открылась.

— Пока, — напутствовал он меня. — И плюнь на это.

Он вернулся в квартиру.

Ну и странный же этот Петерсон! Словно и в самом деле швед. Только он не швед.

Ну, знаете, я совсем иначе представляла себе родео. Хулиганы! Впрочем, откровенный хулиган — один Карол Шантал. Остальные здорово маскируются. Но единственным по-настоящему замаскированным человеком мне кажется Эрик Петерсон. Совершенная загадка в маске. Честное слово, так они меня взбесили, что, если бы не мой характер, я бы пошла за милицией. Пусть бы их забрали, как ту парочку, что занималась непристойными делишками за оградой катка. Но человек с характером доносить не может, как бы ему ни хотелось. Ха, первая эпоха! Интересно, как выглядит вторая. И вообще лучше всего плюнуть на них, как советовал Петерсон. И на Имро плевать, вот и все. Все это ужасная гадость, потому что ни с кем, ну абсолютно ни с кем на свете нельзя поговорить по душам. Даже с молодыми. Разве только с Сонечкой или Рудко. Или с детьми, которые еще не умеют говорить. Но сколько же таких детей? Мало. Во всем нашем доме только четверо. А в нашей семье ни одного. И уже не будет у нас младенчика. И вообще. Завидую этому болвану Йожо Богунскому, у него есть хоть обезьяна, он целыми днями с ней разговаривает. Он знает, как она его ждет, когда он возвращается из школы, и что она его любит больше, чем все люди на свете. А меня никто не любит. И ладно, и плевать мне на все. Только грустно мне, ох, нестерпимо грустно, хуже, чем бегемоту, в миллион раз хуже, чем Клеопатре и всем диким зверям, которые хорошо знают, что никогда в жизни не убежать им из клеток в тропические джунгли.

Я шла и никак не могла понять, почему меня снова несет к Дунаю, хотя там холоднее всего. Сначала я думала, что мне хочется посмотреть, не плывут ли на льдине потерпевшие крушение. Потом — что спущусь по лесенке к воде и попробую рукой, действительно ли она кипит или шумит просто так. И посмотрю, покрываются ли деревья белым инеем…

Мне казалось, я хожу целую вечность. Только на набережной Толстого я наконец сообразила, что хожу-то я вовсе не для того, чтобы посмотреть, как намерзает иней на деревья, — я уже в третий раз плетусь мимо дома тети Маши, перед которым нет никаких деревьев. Сообразив все это, я влезла на невысокий фундамент ограды, схватилась за чугунную решетку и заглянула в кухню тети Маши. Вот это-то и тянуло меня сюда, и ради этого я и пришла к Дунаю, хотя тут холод чувствовался сильнее.

Тетя Маша ходила по ярко освещенной кухне, носила что-то в угол, на стол, переливала. Стола не было видно, но я могла спорить с кем угодно на тысячу крон, что она кладет в сбивалку масло и молоко, чтобы взбить сливки. Конечно же! Вот она включила ток. Сбивалка загудела так, что даже до меня долетел слабый звук. Господи, какая она милая с ее сливками! Если бы я сейчас позвонила у дверей, она мигом потащила бы меня в кухню и начала бы пичкать. И ни о чем бы не стала спрашивать. Ждала бы, пока я сама разговорюсь, а тем временем болтала бы о всякой чепухе. И я бы знала, что она болтает вовсе не для того, чтобы я слушала, а для того, чтобы дать мне время. И я поддерживала бы эту игру, а потом решилась бы заговорить.

Только бы не было дома дяди Томаша! И в особенности Бабули. А в самом деле, где же Бабуля? На кухне ее нет, а в комнатах темно. Там ее наверняка тоже нет, потому что один раз, на турбазе, когда мы оставили ее в темной умывальной, она чуть не рехнулась.

— Приветик, — раздалось вдруг в темноте, — а что ты там… как это… что ты там видишь? Уж, наверное, что-нибудь интересненькое, хи-хи…

Гром меня разрази — это Бабуля!

— Ты откуда, ночная бродяжка, а? — соскочила я с ограды и схватила ее за пуговицу.

Она не ответила. Она полезла на ограду, вообразив, что я подсмотрела бог знает что. Жадная она на это. Я стащила ее за полу пальто.

— Не любопытничай, скажи лучше, где тебя носило!

— Пойдем, ну… как его… к нам! — отозвалась она. — А я, понимаешь, на теории была, только, понимаешь… только немножко… в общем, не совсем.

— А-а-а-а-а! И боишься мамы. Нет уж, ступай сама, я тебя покрывать не стану. Ну, марш!

Однако избавиться от Бабули не так-то легко. Она болезненно любопытна, и, когда на нее находит, она обо всем забывает. И теперь моментально забыла, что боится матери, и подвергла меня такому допросу, как полиция агента Си-Ай-Си в телефильме.

— Ах, — говорю, — просто я возвращаюсь с кутежа. Голова немного разболелась, вот я и вышла прогуляться. Мы пьем с самого обеда.

Глаза у Бабули так расширились, что в них отразилось четыре освещенных окна: два с первого этажа и два со второго.

— Гос-с-споди! — выдохнула она. — А что вы пили?

— Ну это… как его… — передразнила я ее, — как это тебе… ну… объяснить. Лимонад! Гектолитры лимонада. Карчи выпил примерно три, Кинцелка с женихом — по два, я столько же, Петерсон ничего, и так далее. Не прикидывайся дурочкой, — рассмеялась я. — Что пьют в компании?

— Ольча! — Бабуля поднялась на цыпочки и заглянула мне в глаза так близко, что в отражении окна в ее глазах я различила маленькую тетю Машу. — Ольча! Ты пьяная?

Ох, как она восторгалась мной! Она смотрела на меня с таким восторгом, что в ее глазах прибавилось отражение еще одного окна, на третьем этаже.

— Конечно, пьяная! — кивнула я. — Абсолютно вдрызг.

— Хи! — запрыгала она передо мной. — А тебе не плохо?

— Не сходи с ума, — сказала я, как Петерсон. — Я чувствую себя абсолютно великолепно. Абсолютно!

— Почему ты все время говоришь «абсолютно»?

— Потому что я пьяная, кошечка.

— Разве, когда человек пьяный, он говорит «абсолютно»?

— Ясно. Он говорит «абсолютно», потому что ему абсолютно.

Бабуля вздохнула от восторга, а мне опять стало противно — зачем я так глупо выдумываю? И не в том дело, что я обманываю Бабулю! Отнюдь. Перед ней у меня совесть чиста и нисколько не грызет, как грызла, например, из-за Сонечки или когда-то давно из-за мамы. Видно, совесть знает, из-за кого грызть. Точно знает! И уж если возьмется, то грызет как бешеная. Знаем! Но что меня грызет, когда я думаю об Имро? Если б я знала! Только наверняка не совесть. Потому что, когда грызет совесть, тогда становишься лучше, и многое можно исправить. А вот когда грызет не совесть, а что-то другое, становись сколько хочешь лучше, все равно уже ничего не исправишь…

А может, я и не обманываю Бабулю. Может, я и в самом деле чуточку пьяна. Ведь я выпила немножко. Конечно, не вдрызг, а чуточку, может быть. Чуточку-то я, может быть, и пьяна, но тогда я должна бы чувствовать себя хоть чуточку великолепно. А этого нет… Этого определенно нет, и чувствую я себя, наоборот, абсолютно скверно.

— Ну, иди, — подтолкнула я Бабулю, — а меня не зови. Не пойду.

— Ты возвращаешься кутить? — спросила она одним дыханием.

— Нет. На сегодня с меня хватит.

— Тогда пошли к нам!

— Не пойду.

Я могла сказать, что возвращаюсь кутить, и она бы отстала. Я этого не сказала, потому что у меня в голове забрезжила совсем другая мысль.

— Катись! — прикрикнула я на Бабулю. — И если только пикнешь о кутеже, мои ухажеры подкараулят тебя вечером — и тебе крышка!

— Да, но… — залепетала она, — ты… как его… если хочешь знать, я никогда не сплетничаю… знаешь… Ну… пока!

В дверях она еще раз обернулась, спросила жалобно:

— А ты не боишься одна?

— Сама бойся! — отрезала я. — Я еще посмотрю, как тебя выдерут.

Она дернула плечом, навалилась на тяжелую дверь и скрылась. Я огляделась. Нигде ни души. То есть нигде поблизости. Из-за тумана я не могла видеть далеко. Зато в кухне видела все отлично. Тем более если влезть на ограду. Я видела, что тетя Маша уже не ходит по кухне, а сидит за столом, словно оцепенев. Ждет. Наконец, наверное, позвонила Бабуля. Тетя Маша не воспитывает, она кричит, грозится поварешкой, Бабуля уклоняется от нее, бегая по кухне, дерзит, оправдывается всем, чем можно и чем нельзя… Может быть, ссылается на меня! А почему бы и нет? Из страха перед поварешкой может и про меня сболтнуть. Ах, Бабуля, Бабулька, не позволяй себя бить, скажи, что ты заболталась со мной! Скажи: Ольга, мол, стоит на улице в тумане, скажи хоть бы и то, что она пьяна! Бабулька, Бабулечка!

Вдруг Бабуля уже одна в кухне. Прямо в пальто подбегает к столу, оглядывается, облизывает пальцы… Дверь на улицу открывается, тетя Маша, как в замедленном фильме, идет к калитке, складывает руки, пряча поварешку, ежится от холода. Прикидывается, что не видит меня, смотрит вдоль по набережной, оглядывается в тумане — и вроде случайно замечает меня.

— Привет, Олик, — говорит она. — Ты на трамвайной остановке не встретила дядю Томаша? А то заказывает оладьи к семи часам, а явится в девять и будет ворчать, что они твердые, как подошвы. Просто не знаю, что с ним делать. Ну, сегодня этот номер не пройдет, сегодня я отлуплю его этой поварешкой, а оладьями запущу ему в голову. Надеюсь, к тому времени они порядком затвердеют. Я нарочно бухнула два яйца в них, чтоб потверже вышли, — знала, чем дело кончится. Если когда соберешься замуж и вздумаешь посадить себе на шею мужа, сначала гони его к доктору, пусть скажет, здоров ли у него желудок, и если нет, ни за что не выходи, лучше ноги себе сломай, сразу обе — только не выходи за желудочника!

Продолжая болтать в том же духе, она незаметно увлекала меня к двери. Чепуху она, конечно, болтала, всем известно, что она сама выдумывает диету для дяди, но она была просто прелесть, когда так ругала своего мужа и делала вид, что нисколечко не удивляется моему появлению здесь, и когда прятала поварешку — короче, когда просто давала мне время.

— Желудочник, он тебя в могилу сведет, и еще рада будешь, что лежишь спокойно, отдыхаешь от него. А он со своим больным желудком сто лет проживет, изводя окружающих. Жить будет и по диете питаться, а к врачу не пойдет ни за какие шиши, чтоб не открылось, что желудок-то у него здоровый и есть ему можно все. А когда это откроется, тут уж конец — нельзя будет жену изводить, и вся жизнь потеряет для него всякий смысл. Но сегодня я сыграю ему польку. Поварешкой по спине сыграю, а оладьи швырну ему в голову, и точка! А ты что тут еще делаешь? Марш в комнату! Через полчаса явишься и прочитаешь мне стихотворение наизусть! Я тебе покажу, как двойки приносить! И еще кое о чем поговорим! Я тебе покажу…

Это уже относилось к Бабуле. Она испарилась как дым, но я успела облить ее ледяным взглядом, пусть видит, что я знаю, кто меня выдал. Однако ей это как с гуся вода, такой у нее характер. Поминутно меняется, бесхребетная какая-то.

— Хочешь взбитых сливок? — спросила тетя Маша и пошла к буфету за тарелочкой.

Доставала она эту тарелочку целую вечность, целую вечность стояла спиной ко мне и ничего больше не говорила — ни о том, кому наподдаст, ни о том, кому запустит оладьями в голову. Ничего она не говорила, и тишина стояла такая, что я против воли разревелась и сначала ревела тихонько, а потом уж вовсю. Напрасно пыталась я удержаться, все во мне вышло из повиновения! И я сдалась и только плакала, плакала, плакала… Два раза звонил телефон, тетя Маша не отошла от меня, не оставила меня. Бабуля приоткрыла дверь, но тетя Маша не разрешила ей поднять трубку — ей это запрещают, потому что ей названивают мальчишки. Тетя Маша не разрешила ей, а это, может быть, звонили не мальчишки, а наши. Совершенно определенно звонили не мальчишки, потому что совершенно определенно это были наши. Уже разыскивают меня по всей Братиславе, уже умирают от страха, уже их — наконец-то и их! — терзает совесть. С трудом пролепетала я тете Маше на ухо, что, наверное, звонят наши.

— Пусть звонят, — обняла меня тетя, — пусть немного помучаются, Я им покажу, как причинять горе девочке! А все из-за чего? По вине их дурацких нервов. Ну, я им…

— …сыграю польку! — воскликнула я, потому что она именно так и собиралась выразиться.

А телефон опять зазвонил, и я заметила, что все во мне постепенно начинает повиноваться. Спазма в горле ослабела, и слезы лились уже не таким водопадом. И опять тетя Маша не двинулась от меня. Телефон умолк.

— Сыграю я им польку как пить дать. А ты выпей-ка пока таблетку против плохого настроения. Хочешь? Погоди, сейчас дам. Я им не только польку сыграю. Им это необходимо, как соль. Я им покажу, как обижать ребенка!

Я слушала тетю Машу и не переставала удивляться самой себе — тому, что мне ни чуточки не обидно, когда она считает меня ребенком, и не только считает, но и нянчится со мной, как с ребенком.

— Тогда ты и мне должна сыграть польку, — вырвалось у меня независимо от моей воли, — за одного мальчишку…

Горло мое снова начало сжиматься, но я с этим справилась; я резала бифштекс и, глотая куски, рассказывала все про Имро. Абсолютно все! И вдруг все потеряло для меня всякое значение. Все, кроме одного: что скажет тетя Маша. Это мне было очень важно. Но, даже несмотря на это, я говорила только правду.

— Наконец! — сказала тетя Маша, когда я кончила. — Наконец начинаешь проходить и школу жизни, наивная моя отличница! Я ничего не хотела говорить, но, когда мы с тобой проводили зимние каникулы, я начала серьезно опасаться за тебя. Да, да, не удивляйся! Такая взрослая девочка, думаю, а попадается на любую приманку парней. Такой замечательный ребенок, думаю, а вот поди ж ты, наверняка наделает глупостей, не успев закалиться. Теперь я вижу, что, слава богу, недооценила тебя. Благодари судьбу, девочка, за этого Имро. Благодари судьбу за хулигана, потому что это не просто хулиган, а хорошая доза вакцины, и ее подарила тебе сама жизнь, которой все-таки жалко стало безвременно губить такое сравнительно удачное свое произведение, как ты. Боль, которую ты испытала сегодня, — это реакция. После всякой прививки реакция бывает довольно болезненной. Но никакими деньгами, девочка моя, не оплатить то благодетельное лекарство, которое ты сегодня получила.

Я была ошеломлена. Как умеет тетя Маша все понять совсем не так, как другие, — это для меня загадка. Взрослых на свете не счесть, но почти никто из них ничего не понимает. Все-то они запутывают, выворачивают наизнанку и доводят молодежь до такого отупения, что хоть в Дунай бросайся, спасаясь от собственной испорченности. А этот один-единственный взрослый человек берет и понимает все не так, как обычно. Ни словечка об испорченности. Так, вроде между прочим, скажет: прививка вакцины, — и тебе смешно, и в то же время наталкивает на размышления. И вот немножко посмеешься, а потом думаешь много и в конце концов приходишь к заключению, что если правда насчет болезненности реакции, то, значит, и насчет лекарства тоже правда.

Приоткрылись двери: Бабуля явилась читать стихотворение. В третий раз читает — опять плохо. Трудно с ней, забивает все стихотворение своими «это… как его», и, конечно, никакого ритма не получается.

Что ж, Имро, спасибо тебе за лекарство. Мне уже становится ясно, как будет действовать вакцина. Явится, например, парень и понравится мне, как ты нравился, и начнет ко мне подлизываться, как ты. Если он мне не понравится, я и слушать его не стану, а если понравится, как нравился мне ты, тогда, по-видимому, все-таки буду его слушать и начну понемножку таять, как таяла перед тобой. И тут-то начнет действовать лекарство, скажет: стоп! Слыхали мы уже что-то в этом роде, и оказалось — болтовня! Слушать-то я, наверное, все-таки его буду, а вот таять — дудки, это мы отложим на потом. Поскольку же лекарство будет со мной всюду: и в кино, и в темных улочках-то я с его помощью уж как-нибудь разберусь, где искренние слова, а где просто так, смеха ради. И стало быть, это просто замечательно и даже увлекательно, потому что если кому и будет тогда забава, то никак не каким-нибудь прожженным ловеласам вроде Имро, Карчи или идиотского жениха, а мне, только мне, Ольге Поломцевой!

— Ах, дети, как я завидую вам, что вы можете еще испытывать такие горести, — неожиданно вздохнула тетя Маша. — Как завидую… А впрочем, что ж, ведь и я была молода, и тоже немало плакала, однажды хотела даже покончить с собой. И знаешь из-за кого? Из-за моего «старого кашалота». Как-то он пропал бог весть куда, и вдруг встречаю его на улице с другой. Увидела я его, окаменела, а потом бегом к Дунаю. К счастью, было холодно, сыро, как сейчас, посмотрела я на воду и думаю — дай еще попрощаюсь с мамой, скажу-ка последнее «прости» моей бедной мамочке. Бреду это я домой, еле ноги передвигаю — и с кем же встречаюсь лицом к лицу? Да с моим голубком и его голубкой. Бросила я гордый взгляд поверх их голов, а Томаш хвать меня за руку, сам сияет как солнышко и говорит: «Позволь, Машенька, познакомить тебя с моей тетей из Михаловец…»

Ой, тут я не сдержалась и, хотя мне вовсе было не до смеха, захохотала как сумасшедшая.

Бабуля явилась в четвертый раз со своим стихотворением. Зазвонил телефон — наверно, в сотый раз. Бабуля хотела воспользоваться случаем и снять трубку, но тетя Маша дала ей подзатыльник и сама подошла.

— Тут она, — холодно сказала она в трубку. — И не звоните больше, мы спим. Нет, ехать к нам поздно. Ложитесь спать. Мы спим. — И, сделав паузу, добавила: — Да, все.


Другие страницы сайта


Для Вас подготовлен образовательный материал «Единственная» — одна из лучших повестей словацкой писательницы К. Ярунковой. Писательница раскрывает сложный внутренний мир девочки-подростка Ольги, которая остро чувствует все радостные и темные 12 страница

5 stars - based on 220 reviews 5
  • ГИБКОСТЬ И ЛЮДИ С ФИЗИЧЕСКИМИ НЕДОСТАТКАМИ
  • АГЗУ Спутник. Состав, работа.
  • Возлюбленный Бхагаван, пожалуйста, покажите путь, на котором влюбленная немка могла бы стать более осознающей.
  • Методы и принципы спортивной тренировки
  • Адсорбция в процессах очистки воды
  • Административные здания
  • Авторское право- и смежные права
  • Гигиена